Мелькает буйная зелень по краям узкой, прохладной с ночи тропинки. Мои босые ноги бегут, едва поспевая, за стертыми подошвами кирзовых сапог. В сапогах этих находятся ноги, а ноги растут из деда Коли. То и дело подмечаю я, как в зелени вспыхивают розовые островки шишковатых кашек. Как поднимет пыль тяжелый дедов сапог, так и всплывают они над травой, будто облачка. Возле мясистых цветков тут же появляются жужжащие жирные шмели.
— Деда Коля, — забегаю я в обжигающе-холодную утреннюю траву, — это вы кашки рассыпаете?
Я к нему на «вы», потому что деда Коля – не мой дедушка, а общий, всей деревни то есть дедушка.
— Кхе-кхе, — слышу я.
Это, значит, смеется деда Коля. Понимает, что пошутила я.
Я тоже смеюсь и снова становлюсь на тропинку. По ногам все выше и выше карабкаются цепкие, как репей, мурашки. Холодок щиплет чувствительные, оголенные спросонья глаза. Я глотаю сыроватый воздух. Во рту становится мокро, будто выпила студеной воды из колодца. Значит, где-то близко озеро.
А вот и оно! Вытянулось во весь горизонт. Закруглилось по краям, словно руки распростерло, призывая в свои объятия. Озеро кажется мне немыслимо огромным. А деда говорит, маленькое оно – всего-навсего ламбушка. Видно, так оно ласково называется.
Со сна даже солнышку немного зябко, оттого греет оно пока робко. А, может, застенчиво. Мол, не умытое я еще, не причесанное: зайдите попозже. Прямо как моя мама.
На почерневших бревнах причала хмурый мальчишка — Ванюшка. Он худой и маленький. В огромных, как у деда Коли, сапогах и, видимо, такого же размера. Потому как беспрестанно запинаются эти его сапоги друг о дружку. Закидывает Ванюшка леску в зеленую упругую тину. Тина разрывается, точно марля, проглатывая крючок, и срастается заново. Мальчишка разглядывает меня с нескрываемым любопытством. Хоть и видал он меня не раз, а я для него особый интерес представляю, потому как городская.
— Олюшка! – деда Коля лежит на животе и манит меня рукой. — Подь сюды!
Голова его свесилась с причала почти до воды.
Я пристраиваюсь рядом.
— Вона!
Я заглядываю под склизкие бревна. А под ними-то целый город! Только вверх тормашками. Видимо-невидимо улиток присосалось к бархатистой зелени причала. Так часто утыкали улитки бревна, что между ракушками и мой палец не пролезет, не то что деда Коли. Улитки кажутся мне необыкновенно гигантским! В ракушке одной из них точно уместились бы трое наших, городских. Не шелохнутся, не выглянут. Только домики наростами торчат. Рано. Видно, спят еще. Мелкая рябь на воде, захватив как сетью первые утренние лучи, тут же накрывает ими улиточное царство. Переливается, дрожит паутинообразный свет под причалом. В эту минуту я сама хочу стать улиткой. Проснуться, разбудить остальных, чтоб увидели они, какая красота кругом творится.
— А можно мне их с собой взять? В банке? – спрашиваю я деда. — Вы не беспокойтесь. Я всех не заберу.
— Кхе-кхе! – это дед Коля не смеется, а просто кашляет. — Ежели не всех, то вроде как ничего. Но лучше не надо. Здеся дом их все же. А в банке что за жизть?
Я опускаю глаза.
— Да ты не сердчай! – дед легонько толкает меня плечом. — Это ж дом их, пойми! Вот ты поди домой-то хочешь? В город-то?
— Не-е, — я мотаю головой. — Я здесь остаться хочу!
— Ишь ты! Остаться? Все отсель уезжают, из родного-то дому, да и не возвращаются боле, — вздыхает деда Коля.
— Почему? – я пожимаю плечами. — Вот моя мама всегда домой приходит из магазина или с работы.
Деда Коля, ловко запрыгнув в некрашеную лодку, отталкивается от берега веслом, и скоро закрашивает его сутулую фигуру белый утренний туман.
Я замечаю подле Ванюшки пустую стеклянную банку.
— Дай мне, — прошу я его.
— А ты мне что? – Ванюшка насаживает на крючок вертлявого червя.
— Не знаю, — оглядываю я себя.
— Кассета магнитофонная есть?
— Есть.
— Тащи, — деловито приказывает мальчишка.
— На что она тебе? У тебя магнитофон, что ли есть? А розетку где возьмешь?
— Не твоего ума дела. Сгодится после.
Торопливо заталкиваю я в банку траву, листья, одуванчики, зачерпываю с причала немного мутной водицы. Аккуратно, по одной опускаю пяток улиток в их новый дом. Они просыпаются и тут же начинают взбираться наверх, к горлышку. Я закручиваю банку крышкой и гвоздем пробиваю в ней пару дырочек. Но улитки не сдаются, и скоро некогда прозрачное стекло оказывается испещрено склизкими неровными бороздами.
— Чего же вы? – я заглядываю в дырочку в крышке. — Там же хорошо! Все удобства есть. Я о вас заботиться буду, и вам больше не нужно будет искать корм.
И вот я уже бегу к дому с драгоценной банкой в вытянутых руках.
— Я их в сервант поставлю! – гордо заявляю я матери, ожидая заслуженной, как мне кажется, похвалы.
— Зачем? – спрашивает она.
— Как зачем? – негодую я. — Шоб любоваться!
— Что это за «шоб»? Ты никогда так не говорила! Шоб… тьфу ты…чтоб я этого больше не слышала! А банку убери пока!
Куда же? Куда убрать? Я мечусь по дому, словно мотылек внутри лампы. Я видела. Дед Коля мне показывал. Залетел тот мотылек на свет. Да и в лампу. А лампа-то керосиновая. Сгорел бы. Только деда снял стеклянный колпак и освободил его. А надо мной вроде и колпака никакого нет, а все одно трепыхаюсь. Деревянный стол, закопченная печь, сундук с металлическими углами — все не то! Не то! Вот! Под скамейку! Спрячу, а потом втихаря заберу, перед самым отъездом. Отсюда легко будет вытащить банку незаметно для матери. Ну, рюкзак, к примеру, буду на полу собирать или еще что. Потому как чувствую я, что запретит мне мать взять улиток с собой. Что-то она не очень им обрадовалась.
На остановке деда Коля пожимает матери руку:
— Ну, бывайте! Может, свидимся ешо!
— Не знаю, Николай Степанович. Электричества здесь у вас нет. Да и дачу мы собрались покупать. В кооперативе. Там и свет есть, и от города недалеко. Так что не обессудьте!
Обессудьте – смешное слово. Его, наверное, легко было бы выговорить, если искупаться в озере на рассвете. Зубы стучат. Не об-б-бес-с-с-судьт-т-те! Про зубы я точно знаю. Но это наш с дедой Колей секрет.
— Спасибо Вам, — мать, стыдливо скомкав пятерку, сует ее в квадратную ладонь деда.
— Не нужно, — отмахивается он, точно от мухи. — Толя же передавал, что я не беру. Да и что на них купишь-то здеся? Кинешь деньгу в воду, и рыба сама в ведро запрыгнет, что ль? Кхе-кхе!
Кашляет или смеется деда Коля: чего-то не пойму я. Неужели действительно не запрыгнет? За пятерку? А за десятку?
— Приезжай, слышь, Олюшка? – обращается ко мне дед.
Мне хочется взглянуть на него напоследок, чтоб запомнить грустные, но с веселым прищуром глаза его, мохнатые брови, жесткую, слово шерсть какого-то дикого зверя, бороду. Но в глазах щиплет нестерпимо, будто кто солью в них бросил. Наощупь хватаюсь я за холодную ручку дедова ведра. А он жмет мне свободную руку. Я чувствую шершавые узоры на его ладони, похожие на кору старого дерева.
В автобусе душно и очень шумно. Пассажиры распихивают свои пожитки. Одна полная женщина ногой заталкивает под сиденье увязанную в узел простынь. Как правильно сказать «сиденье» или «скамейка»? Скамейка, наверное. Ой! Скамейка! Люди добрые! Улитки-то! Забыла-а!
— Мама! Банка! – кричу я во все горло. — Они же погибнут!
Бросаюсь к окну:
— Деда Коля-а! Деда-а-а!
— Сиди! – одергивает меня мать. – Поехали уже!
Какое-то время я нервно ерзаю на липком сиденье, но потом все же успокаиваюсь, приклеиваюсь к клеенчатой обивке намертво, так, что саднит кожу на бедрах. Нет, не может быть прав деда Коля. Домой всегда возвращаются. Все. Отовсюду. И я тоже сюда вернусь. За улитками. И непременно выпущу их обратно в их улиточное царство.
Comments are closed, but trackbacks and pingbacks are open.